«... тогда они казались мне единственно правильными. Тогда мне казалось, что я никогда не смогу тебя простить. Никогда не забуду, что ты предал меня. Никогда не найду в своей душе оправданий для тебя. Но оказалось это не так.

Наверное, для того и суждено было всему этому случиться, чтобы я поняла, как сильно была не права. Как оказалась черства, упряма, эгоистична. Как несправедлива к тебе. Как скверно поступила. И как сильно на самом деле я люблю тебя.

Увы, я люблю тебя, Дамиан! Мой милый Дамиан!

Пожалуйста, прости меня! Прости за то, что.... »

Честно говоря, все те милые глупости что Катарина там дальше перечисляла, я прочитала по диагонали. Даже не потому, что они были слишком личными. Не потому, что мне их скучно было читать, что все её «подвиги» уже выучила наизусть, а потому… что мне невыносима была искренность, с которой она каялась.

Её исповедь выворачивала мне душу наизнанку тем, что считать Катарину глупой бестолковой и взбалмошной и не любить за это было легче. А там каждая сточка истекала кровью. Той гремучей смесью бесхитростности и идеализма, когда, как от рассказа Фореста Гампа хочется повеситься. Хочется закрыть глаза, заткнуть уши и не знать этого, не знать. Не проникаться к ней, не привязываться. Просто вернуть её тело, как взятую на время вещь, и забыть. И не мучиться тем, что я его немножко потрепала. Не думать о том, что чувствует сейчас Дамиан. И не терзать себя за то, что не должна была я пользоваться этим телом так. Не должна. 

А Дамиан, кажется, подтверждает все мои самые страшные опасения.

Я едва успеваю поднять свою кружку. Вернее, зарычав как раненый зверь, он позволяет мне её поднять, а потом сносит всё к чёртовой бабушке со стола. Швыряет стул. Пинает невинную кушетку. И бедные горшки с цветами, так неудачно разместившиеся на окнах, тоже попадают под его горячую руку.

И так он несчастен и прекрасен одновременно в своём гневе и горе, что будь у меня сейчас китайский сервиз ручной работы династии Мин на двенадцать персон, я бы и тогда подавала ему не дрогнувшей рукой чашки, чтобы он мог их разбивать о стены и страдать. Горевать и бить посуду. Злиться, плакать, терзаться, переживать.

Зря, наверно, только Катька ему сказала, что та ночь была обманом. Вряд ли его утешили слова, что она не жалеет и, будь у неё возможность, она поступила бы так же. И будь у меня «штрих», я бы закрасила это. Но это была уже не моя жизнь. Не моя, не наша, не её, а их и только их жизнь.

Дамиан бесновался, а потом плакал. Снова перечитывал, плакал и бесновался. И только когда, совсем обессилев, упал ничком на кровать, я рискнула напомнить о себе и присесть рядом.

— Прости меня, Дамиан!

— Вы не должны за неё извиняться, — даже не шевельнулся он.

— Я извиняюсь и не за неё. За себя. Это была я, а не она, — вздыхаю я громко, чтобы он слышал. — Я дала согласие на этот брак. Я согласилась стать его женой. Дамиан, это была не Катарина. А я, я и только я. Не она.

— Это неважно, — он словно месяц болел, так слабо звучит его голос.

— Важно. Очень важно. И я не знаю, как у вас. А у нас венчают не тела, не людей. У нас говорят, что браки вершатся на небесах, а значит, венчают наши души. И это я дала согласие перед лицом богов и людей стать его женой. Это меня, а не Катарину венчали с королём Абсинтии, герцогои Литрума, Георгом Рексом Пятым.

— Ты, — резко поворачивается он, а потом снова утыкается в подушку. — Простите.

О, как хорошо мне знаком этот словно обжёгшийся о меня взгляд! Какая ирония! Георг не смотрит на меня, потому что я Катарина. А Дамиан — потому что я не она.

— У вас не её голос, — садится он ко мне спиной.

— Я знаю.

— Все говорили мне смириться, а я не захотел, — комкает он в руках подушку. — Забыть её навсегда. Жениться. А я всё чего-то ждал.

— Может, и не зря.

— А может, и напрасно.

— Ты хотел поговорить?

— Что? — поворачивается он вполоборота.

— Твой план похитить её заключался в чём? Поговорить? Всё выяснить?

— Нет, — качает он головой. — Принудить её изменить Георгу.

— Уложить её в постель?! — не верю я своим ушам.

— И чтобы Георг нас застал, — откидывает он подушку и встаёт.

Пнув черепки разбитого горшка, он подходит к окну.

— Но самое ужасное, что я бы не смог. Не посмел бы к ней прикоснуться помимо её воли. Но отец Томас сказал опоить её и раздеть. И когда опозоренный муж застанет её за прелюбодеянием, да ещё в присутствии свидетелей, сам потребует развода. Их бы беспрепятственно развели.

— И ты, — резко встаю я, и понимаю, что ведь меня не зря пошатнуло. — Ты подлил мне эту дрянь в кофе?

— К сожалению, да, — разворачивается он и садится на подоконник, засунув в карманы руки. — И я уже послал за священником. И за тремя свидетелями из самых уважаемых господ, раз уж Георг так неудачно оказался в отъезде.

— Вот ты урод, — хватаюсь я за стойку балдахина. И что уж, сажусь, понимая, что всё у меня перед глазами плывёт, и собственно, сопротивление бесполезно. — И Катьку ты бы опозорил, но в жёны бы взял? Дамиан! — требую я ответа, хотя он упрямо молчит, а моя голова становится такой тяжёлой, что сама клонится.

Да ещё как назло так привлекательно выглядит эта брошенная подушка.

— Хорошие мальчики ведь не женятся на девочках, испорченных плохими дяденьками, — рассматриваю я белоснежный хлопок. Такой красивый, мягкий хлопок, совсем как первый снег. Чистый и удивительно свежий…

— Не женятся, — совсем близко звучит его голос, ещё вырывая меня из такого близкого, сладкого забытья.

— Но ты ведь плохой, ты очень плохой мальчик, — рассматриваю я его такое прекрасное лицо сквозь слипающиеся веки.

И прежде чем уйти в небытие, так и не слышу его ответа.

Глава 68

— С добрым утром, красавица!

— О, боже! Гош, — ничего не понимаю, не помню, не слышу я со сна, кроме его голоса. И прижимаюсь со всей силы к его груди.

— Скоро будем дома, — целует он меня в макушку, перехватывая поводья. Но не пришпоривает, жалеет явно уставшего коня.

— Барт, — оглядываюсь я. — Юстин. Салазар.

— Миледи, — за всех отвечает генерал, когда, враз вспомнив всё, я судорожно хватаюсь за платье. За правильно застёгнутое, наглухо зашнурованное платье, вместе с сумкой прикрытое плащом.

— А Дамиан? — задираю я голову и встречаю насмешливый взгляд моего короля.

— Его мы оставили дома.

— Оставили целиком? Или по частям? — осматриваю я его кожаные доспехи, в которых, признаться я его ни разу и не видела. На предмет наличия засохшей крови Дамиана рассматриваю, не просто так.

— А тебе бы как больше понравилось? — ржёт мой король.

Хороший знак — раз смеётся. Но пусть пока посмеётся. Когда радость от встречи с ним и паника после встречи с Дамианом осели как муть, на поверхности осталось то, что почему-то сильнее всего: обида. Всё же обида за его скрытность, за молчание, за однобокость его чувств, когда я почувствовала себя лишней, чужой и ненужной. Временной. Но выяснять с ним отношения я всё же предпочту дома. И уж там мне главное ничего из его прегрешений не забыть.

— Я удивился, что вообще застал его замок не в руинах. Судя по тому во что ты превратила его комнату, не сомневаюсь, что ты бы смогла.

— Это он сам, — не желаю я приписывать себе чужие заслуги.

— Серьёзно? И с коня упал сам?

— Катарина написала ему письмо, и он переживал, — совсем не поддерживаю я его веселье. И никак не пойму с чего он такой довольный.

— Он, кстати тоже написал ей письмо. Держи, — вытаскивает король из-за нагрудного щита свёрнутый лист. — Просил передать.

— Ты читал?

— Нет. Это как-то не по-мужски, — усмехается он.

— Ах, ну да, — обнаруживаю я нетронутую печать. — А отец Томас уже приехал?

— Отец Томас? — оборачивается он к Барту. — Вы видели отца Томаса?

— Нет, Ваше Величество, никого, кроме вас.